Следите за нашими новостями!
Твиттер      Google+
Русский филологический портал

В. Е. Ветловская

ПУШКИН. ПРОБЛЕМЫ ИСТОРИИ И ФОРМИРОВАНИЕ РУССКОГО РЕАЛИЗМА

(Русская литература. - М., 1988. - № 1. - С. 5-26)


 
Вопрос, обозначенный в названии статьи, никак нельзя считать обойденным: слишком очевидно его значение и для творчества Пушкина, и для русского реализма. Но он относится к числу таких, к которым всегда полезно возвращаться. Ведь наиболее важные вопросы обычно бывают и наиболее сложными. Хотя, казалось бы, для удовлетворительного их освещения необходимы размеры обширных монографий, рамки статьи имеют свои преимущества. Они позволяют сосредоточить внимание на самой общей и, думается, самой существенной стороне дела. Речь идет о мировоззренческой позиции и основных положениях новой эстетической программы, которая имела бы смысл литературного манифеста, будь она изложена Пушкиным пункт за пунктом. Но основных положений всегда немного, и манифест всегда краток. В попытке обсудить еще раз конкретное содержание его важнейших понятий и заключается цель этой работы.

* * *

В 1835 году в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя»,. написанной в связи с выходом в свет двух сборников Гоголя («Миргород» и «Арабески»; до них в 1831-1832 годах писатель успел опубликовать «Вечера на хуторе близ Диканьки»), Белинский заявил: «...в настоящее время он (Гоголь, - В. В.) является главою литературы, главою поэтов; он становится на место, оставленное Пушкиным» [1]. С этих пор (с середины 1830-х годов и позднее) Белинский неустанно повторял эту мысль. «С Гоголя, - писал он в статье «Русская литература в 1841 году», - начался русский роман и русская повесть, как с Пушкина началась истинно русская поэзия... Гоголь внес в нашу литературу новые элементы, породил множество подражателей, навел общество на истинное созерцание романа, каким он должен быть; с Гоголя начинается новый период русской литературы, русской поэзии...» [2]. Затем в 1845 году: «С Гоголя начинается новый период русской литературы, которая в лице этого гениального писателя обратилась преимущественно к изображению русского общества» и т. д. [3]. Понятие «новый период русской литературы» следует перевести как период реализма.
Опираясь на критические тенденции творчества Гоголя, сказавшиеся уже в «Вечерах...» (повесть «Иван Федорович Шпонька и его тетушка») и более основательно в сборниках «Миргород» и «Арабески», в комедии «Ревизор», в повестях «Нос» и «Шинель», наконец, в поэме «Мертвые души», - опираясь на такие тенденции, Белинский стремился дать критическое направление всей русской литературе. Так в общем и случилось. Воспитанный Белинским, и вслед за ним, Чернышевский всю литературу русского реализма именовал «гоголевским периодом русской литературы». В 1855 году он писал: «...за Гоголем остается заслуга, что он первый дал русской литературе решительное стремление к содержанию, и притом стремление в столь плодотворном направлении, как критическое» [4].
Что касается Пушкина, то для передовой русской критики середины-начала второй половины прошлого века он, несмотря на некоторые оговорки, оставался прежде всего творцом безупречных поэтических форм; содержательная и реалистическая сторона творчества Пушкина в глазах Белинского и его последователей безусловно уступала гоголевской прозе [5].
Это мнение критики довольно рано, именно тогда, когда оно настойчиво Белинским стало утверждаться (а для многих, испытавших глубокое воздействие первого критика России, уже и утвердилось), вызвало возражение Достоевского. В первом же своем романе «Бедные люди» (1846), в противовес господствовавшему мнению, выдвигавшему вперед Гоголя, Достоевский впервые и указал на Пушкина как на родоначальника новой русской реалистической литературы. Для начинающего писателя это было смелым заявлением, свидетельствующим о том, что один из самых проницательных русских реалистов, отправляясь в творческий путь, прекрасно видел истоки и направление нового этапа литературного процесса. Позднее, в 1859 году, Ап. Григорьев вполне согласился с Достоевским: «...в "Станционном смотрителе" зерно всей натуральной школы» [6]. С тех пор прошло достаточно много времени, и теперь историки литературы, говоря о начале русского реализма, называют Пушкина и Гоголя вместе, не озабочиваясь, как правило, проблемами приоритета и существенной разницы мировоззренческих позиций того и другого художника. Но эти проблемы немаловажны.
Что же было сделано Пушкиным до «гоголевского периода» и для «гоголевского периода русской литературы»? Сразу ответим: самое главное. Решительный поворот к народу как силе, определяющей исторические судьбы нации, и к изображению действительности, осмысленной с точки зрения этих народных и исторических судеб, - вот то, что было открыто и завещано «великим, гениальным и руководящим умом поэта» [7] всем тем, кто вслед за Пушкиным продолжал работать «на той же ниве» [8]. Поэту принадлежала честь открытия, в русле которого двигалась в дальнейшем (в лице наиболее ярких своих представителей, включая и Гоголя) русская литература [9]. Современному читателю довольно трудно оценить радикальность переворота, совершенного Пушкиным в середине 1820-х годов. Но только потому, что высказанная поэтом и подхваченная его преемниками мысль давно стала нашим достоянием.
А между тем это была действительно «руководящая» мысль, т. е. принцип, легший в основу целого направления, которое на русской почве дало бесспорные и впечатляющие результаты. И Достоевский, стоявший у истоков движения, уже тогда (т. е. раньше многих) сумел их правильно разглядеть и обдумать во всей глубине и плодотворности возможных следствий. Чем дальше шло время, тем более оно подтверждало фундаментальное значение сказанного Пушкиным «нового слова». В конце 1870-х годов Достоевский писал: «..."слово" Пушкина до сих пор еще для нас новое слово» [10]. Иначе говоря, никто из тех, кто явился за Пушкиным, при всем блеске индивидуальных дарований (Гоголь, Лермонтов, Тургенев, Гончаров, Герцен, Некрасов, Л. Толстой и т. д.) не выразил иной, более капитальной, более всеобъемлющей идеи, которая могла бы потеснить или стать рядом с «руководящей » пушкинской мыслью. Это остается справедливым и по сей день.
Но в таких широких размерах Пушкин и видел свою задачу. Принципиальные положения искусства, которое мы теперь именуем: искусством реализма, для Пушкина не ограничивались пределами личного творчества. Он ясно сознавал, что закладывает основы нового здания - оригинальной русской литературы.
Путь Пушкина к установкам реалистического творчества начинался с размышлений над проблемами современной истории и споров вокруг «Истории государства Российского» Карамзина. В сохранившемся отрывке воспоминаний 1820-х годов Пушкин писал: «Это было в феврале 1818 года. Первые 8 томов "Русской истории" Карамзина вышли в свет. Я прочел их... с жадностию и со вниманием. Появление сей книги. . . наделало много шуму и произвело сильное впечатление... Все... бросились читать Историю своего Отечества, дотоле им неизвестную... Молодые якобинцы (будущие декабристы, - В. В.) негодовали; несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия, красноречиво опровергнутые верным рассказом событий, казались им верхом варварства и унижения. Они забывали, что Карамзин печатал Историю свою в России; что государь, освободив его от цензуры, сим знаком доверенности некоторым образом налагал на Карамзина обязанность всевозможной скромности и умеренности. Он рассказывал со всею верностью историка, он везде ссылался на источники - чего же более требовать было от пего? Повторяю, что "История государства Российского'' есть не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека » [11]. Этому мнению, сложившемуся в результате спокойного обдумывания и не совпадающему с первоначальной реакцией поэта на труд Карамзина, которая не слишком отличалась от реакции «молодых якобинцев» [12], Пушкин уже не изменял.
Подчеркнем момент, чрезвычайно существенный для творческой мысли поэта. В «Истории...» Карамзина Пушкин увидел реализованную возможность такого повествования, при котором субъективные угождения и пристрастия автора (его «любимые парадоксы» - 12, 30(5) не исключают иных суждений, необходимо вытекающих из «верного (т. е, полного, не урезанного и не искаженного в пользу собственной концепции,- В. В.) рассказа событий». Эта возможность показалась Пушкину настолько важной, что он воспользовался ею уже как приемом тогда, когда, будучи в том же положении, что и Карамзин, писал «Историю Пугачевского бунта» (1834). Не случайно поэтому главный недостаток первых томов «Истории русского народа» Н. Полевого (1829, 1830) Пушкин усмотрел в тенденциозности, в легкомысленном и мелочном желании поминутно противоречить Карамзину, в «излишней саманадеянности» (11. 119): «Уважение к именам, освященным славою... первый признак ума просвещенного. Позорить их дозволяется токмо ветреному невежеству, как некогда, по указу эфоров, одним хиосским жителям дозволено было пакостить всенародно» (11, 120). Презрительные нападки Н. Полевого на Карамзина были тем более странны, что мнения, высказанные Н. Полевым, не опирались ни на личное убеждение автора, как бы оно ни соотносилось с реальной историей русского народа, ни на эту историю. В своем труде Н. Полевой руководствовался соображениями французских историков: «Г-н Полевой сильно почувствовал достоинства Баранта и Тьерри и принял их образ мнений с неограниченным энтузиазмом молодого неофита» (11, 121). Однако эти достоинства требовали критического взгляда: они явились на почве осмысления фактов чужой истории, а вместе с тем и на почве общего увлечения романами Вальтера Скотта с их поэтическими вымыслами и той вольностью обращения с материалом, которая недопустима в исторической науке: «Действие В. Скотта ощутительно во всех отраслях ему современной словесности. Новая школа французских историков образовалась под влиянием шотландского романиста» (11, 121). Своевольная трактовка исторических лиц и событий, «насильственное направление повествования к какой-нибудь известной цели» (II, 121) в виде собственной или заимствованной любимой идеи сообщают истории характер романа, тогда как самый роман на современном этапе развития литературы (точно так же, как любая другая форма эпоса или драмы) должен иметь, по мысли Пушкина, все достоинства реальной истории - правдивого, беспристрастного рассказа о прошлом и настоящем.
На этом убеждении, сформировавшемся во время работы над «Борисом Годуновым», «Полтавой», «Евгением Онегиным», Пушкин прочно утвердился к 1829-1830-му году, когда писал рецензию на Н. Полевого. Жанр произведения (драма, поэма, роман) ничего не менял в существе новой эстетической позиции: по отношению к ней Пушкину был безразличен не только выбор между тем или иным драматическим и эпическим жанром, но и выбор между всеми этими жанрами вместе и наукой (историей), поскольку там и тут безусловное преимущество было не на стороне художественного произвола и личного пристрастия, а на стороне строгих выводов исторической науки. Вот почему, кстати сказать, обращение Пушкина к истории в 1830-е годы (замысел истории Великой французской революции, «История Пугачева», «История Петра» и т. д.) и не означало, и не могло означать утраты собственно художественных потенций. В исторических работах Пушкина занимали проблемы, вне которых он не представлял себе дальнейшей эволюции ведущих жанров новейшей литературы. Проблемы истории были для него проблемами литературы.
Итак, первый шаг от романтизма к реализму выразился в отказе от произвольного истолкования характеров и событий. Заключительные главы «Евгения Онегина», в отличие от начала романа (1823), написаны художником, окончательно сбросившим оковы романтического (субъективного) подхода к изображению действительности и нашедшим твердую опору для реалистического повествования. Дело было как раз в этой опоре. Ведь отрицание само по себе только очерчивает по противоположности область возможных решений (любой объективный взгляд на вещи), но совсем не указывает, какое из них следует предпочесть (т. е. на чем основывать эту объективность). Восстание декабристов и размышления над его исходом подвели черту. Отныне (и без всяких исключений) оценка людей, событий в эпическом и драматическом рассказе дается не с личной точки зрения, чем бы она ни диктовалась, но с точки зрения народа и исторических перспектив его судьбы. Такова природа пушкинской объективности, отметившей особой печатью оригинальную суть его реализма. «Что развивается в трагедии, - рассуждал Пушкин в 1830 году, разбирая драму М. Погодина «Марфа Посадница», - какая цель ее? Человек и народ. Судьба человеческая, судьба народная... Что нужно драматическому писателю? Философию, бесстрастие, государственные мысли историка, догадливость, живость воображения, никакого предрассудка любимой мысли. Свободам (11, 419). И то же самое нужно было эпическому поэту [13].
Говоря о «свободе», Пушкин имел в виду свободу от любимых мыслей и симпатий, но эта «свобода» предполагала полную зависимость от исторической правды. «Драматический поэт, беспристрастный, как судьба, - писал Пушкин в том же разборе драмы М. Погодина, - должен был изобразить столь же искренно, сколь глубокое, добросовестное исследование истины и живость воображения. . . ему послужило, отпор погибающей вольности, как глубоко обдуманный удар, утвердивший Россию на ее огромном основании. Он не должен был хитрить и клониться на одну сторону, жертвуя другою. Не он, не его политический образ мнений, не его тайное или явное пристрастие (по отношению к самодержавным притязаниям Иоанна или, напротив, к новгородской вольности, - В. В.) должно было говорить в трагедии, но люди минувших дней, их умы, их предрассудки. Не его дело оправдывать или обвинять, подсказывать речи. Его дело воскресить минувший век во всей его истине» (11, 181).
Именно потому, что эта истина ни в прошлом, ни в настоящем в точности не известна, она и требует «добросовестного исследования». Отсюда возникает «сознательное стремление» Пушкина (которое С. М. Бонди справедливо увязывает с переходом поэта на позиции реализма) «сделать литературу органом познания, верного отражения действительности» [14]. Цели науки (истории) и искусства (эпоса, драмы) максимально сближались.
Заметим: «Не его дело оправдывать или обвинять. . .» - вот мысль, которая была бы совершенно невозможна в устах Гоголя. Ср. также возражения Пушкина на полях статьи П. А. Вяземского «О жизни и сочинениях В. А. Озерова»: «Господи Суси! какое дело поэту до добродетели и порока? разве их одна поэтическая сторона» (12, 229)» Пушкин, разумеется, не отрицал субъективной нравственной оценки, как он не отрицал пристрастий личных чувств и убеждений (то и другое естественно), но он стремился заострить мысль, чтобы подчеркнуть главное: важнее, чем пристрастия, важнее, чем добродетель и порок, была историческая правда. Пушкину, как известно, вообще было чужда желание немедленно искоренять чьи бы то ни было «предрассудки», как ему были чужды прямая дидактика и морализм («вольному воля»: право на «предрассудки» он оставлял и за собой). Но он требовал честности, как особое достоинство отмеченной им у Карамзина, - той честности, которая запрещает писателю (не частному лицу, а общественному деятелю) выдавать личные мнения и чувства за нечто большее, чем они являются на самом деле, - за общезначимую, непререкаемую аксиому.
Эпическому и драматическому писателю, так же как историку, нужно было вглядываться в факты, правильно их сопоставлять, отыскивая внутреннюю связь, отделяя главное от второстепенного, и делать лишь те выводы, которые подсказывает логика исторических ситуаций, их видоизменений, их взаимной обусловленности. Оригинальность, «остроумие» умозаключений (идей) здесь определяется в первую очередь своеобразием анализируемых данных и умением увидеть их в правильном соотношении и правильной перспективе. Возражая Н. Полевому по поводу его рассуждений о средневековой Руси, Пушкин писал: «Вы поняли великое достоинство французского историка (на этот раз речь идет о Гизо, - В. В.). Поймите же и то, что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою; что история ее требует другой мысли, другой формулы, как мысли и формулы, выведенные Гизотом из истории христианского Запада». Далее Пушкин поясняет причину исторического несходства различных народов, чьи пути не укладываются в жесткое ложе одной формулы: «Не говорите: иначе нельзя было быть. Коли было бы это правда, то историк был бы астроном и события жизни человечества были бы предсказаны в календарях, как и затмения солнечные. Но провидение не алгебра. Ум человеческий, по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем, но невозможно ему предвидеть случая - мощного, мгновенного орудия провидения» (11, 127).
Главными чертами каждой эпохи при всех ее местных отличиях являются, следовательно, те, которые передают ход вещей - то, что приуготовлено прошлым (и удерживается или не удерживается в настоящем), и то, что таит возможное будущее. Любая ситуация воспринимается в движении, любой момент - момент процесса. Одних он выносит вперед, других подавляет. Отсюда новый принцип художественного обобщения: типизация характеров идет по линии демонстрации однонаправленных или противоборствующих социальных сил и тенденций. В любом случае характеры оцениваются и по отношению к этим тенденциям, и но отношению к их роли в общем историческом процессе (ср. в «Борисе Годунове»: народ; бояре; новые люди, вроде Басманова; духовенство; самодержец). Особенность пушкинской реалистической типизации - в этом: герои его не просто представляют ту или иную социальную среду, сословие, группу (как это было позднее в зарождающемся реализме Франции и России - в реализме натурально-физиологического очерка), но социально-политические силы, характеризующие состояние общества в настоящем и положительно или отрицательно влияющие на его будущее. Самый интерес Пушкина к социальной разнородности внутри одного государственного единства идет от все более настойчивого желания изучить не статику, но динамику общественной жизни, проникнуть в скрытые закономерности исторических перемен. Отсюда же преимущественное внимание поэта к тем сословиям, чьи интересы решительнее прочих влияют на судьбы нации: крестьянство - дворянство (старинное и новое).
Нравственные достоинства личности в равной степени могут принадлежать и уходящему, и грядущему, они не привязаны у Пушкина к тому или другому. Так, в нравственном плане Мазепа безусловно уступает Петру, целям которого служит также ход вещей. Но нравственного преимущества нет на стороне Иоанна, хитростью и неправдой, с «холодной, твердой решимостью» сокрушающего вольный Новгород (11, 182). Однако Иоанном, как и Петром, движет «мощный, государственный... смысл», угадывающий веление истории и направляющий ее. Благо целого (нации, государства) важнее частного благополучия {отдельных лиц или социальной группы), как бы ни были оправданы и справедливы частные требования. Но злодейство не перестает быть при этом злодейством, а подавленная справедливость - справедливостью.
Здесь намечается возможность новой трагедии, где интересы, благополучие человека приходят в гибельное для него столкновение с ходом и силой вещей и где место судьбы (рока) заступает историческая необходимость. Именно так Пушкин воспринимал трагедию декабристов (см., например, «О народном воспитании»), а позднее - трагедию «маленького человека», сметаемого со всякого пути куда-то на задворки и обочину все той же силой вещей (например, «Станционный смотритель», «Медный всадник»). Но слабость не всегда остается слабостью, как сила силой, и то, чем можно пренебречь или что можно уничтожить в настоящем, нелегко уничтожить в ближайшем, тем более - в отдаленном будущем. Все подвижно, все меняется. Всякая ущемленность терпима до известной поры и в известных пределах. Задевая одного или немногих, она не влияет на ход вещей: капля воды безразлична общему потоку. Но дело принимает другой оборот, когда стеснение грозит помешать или направить вспять естественное течение этого потока («Медный всадник»). Вот почему (и это было ясно Пушкину уже в «Борисе Годунове») решающее слово на любом этапе исторической жизни нации принадлежит народу: vox populi - vox historiae, хотя это отнюдь не свидетельствует о его непогрешимости, не избавляет от возможных ошибок и заблуждений. Но как бы то ни было, не только слово, самое молчание народа достаточно красноречиво, ибо в любом случае - кричит он или безмолвствует - народ является главным действующим лицом истории («Борис Годунов») [15].
Это убеждение стало основным положением пушкинской реалистической системы. К концу 1820-х годов ее специфика четко выразилась двумя важнейшими понятиями- историзм и народность. Б. В. Томашевский писал: «Основными чертами пушкинского реализма являются передовые гуманистические идеи, народность и историзм. Эти три элемента в их неразрывной связи и характеризуют своеобразие пушкинского творчества в его наиболее зрелом выражении» [16]. Если оставить в стороне «передовые гуманистические идеи», не привязанные ни к отдельному художнику в частности, ни к реализму вообще (ведь и Пушкин разделял такие идеи до своей новой эстетической программы и независимо от нее), то народность и историзм (понятые не как атрибуты, но как философско-эстетическая позиция) действительно существенны для его реализма. Строго говоря, это не черты, это самый фундамент его реалистической системы. Причем одно понятие здесь настолько неотделимо от другого, что говорить о них порознь - значит только акцентировать ту или иную сторону единого принципа.
Для зрелого Пушкина нет истории вне народа и нет народа вне истории. В набросках статьи о народности в литературе Пушкин заметил: «Климат, образ правления, вера дают каждому народу особенную физиономию, которая более или менее верно отражается в зеркале-поэзии. Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма обычаев, поверий ж привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу» (11, 40). Все, что, по мысли Пушкина, придает особенность народной «физиономии», принадлежит, как видим, истории: внешние условия 'быта, политические и религиозные институты, вера и суеверия, обычаи л предания, т. е. законы писаные и неписаные. Если, следовательно, народ творит историю, то история, в свою очередь, творит народ. Она формирует его характер («образ мыслей и чувствований»), она определяет его нужды и чаяния, которые следует формулировать не с точки зрения каких бы то ни было, в том числе и самых «передовых гуманистических идей», а с точки зрения уловленной в своем своеобразии конкретно-исторической реальности. Ведь все насущные, общественно важные потребности возникают изнутри народной жизни. «...Одна только история народа, - писал Пушкин, - может объяснить истинные требования оного» (12, 18). И, объясненные или необъясненные, они всякий раз и непременно влияют на дальнейший ход вещей.
Что значит эта взаимная обусловленность указанных явлений? Прежде всего одно: точно так же, как творимая народом история не завершена и открыта в каждый момент наступающего настоящего, точно так же подвижен и не завершен творимый историей народный характер, изменчивы по силе и направлению народные требования. Любой поворот в ходе вещей вносит свои положительные или отрицательные коррективы. Ср., например: «Царствование Екатерины II имело новое и сильное влияние на политическое и нравственное состояние России. Возведенная на престол заговором нескольких мятежников, она обогатила их за счет народа и унизила беспокойное наше дворянство... Екатерина знала плутни и грабежи своих любовников, но молчала. Ободренные таковою слабостию, они не знали меры своему корыстолюбию... От канцлера до последнего протоколиста всё крало и всё было продажно. Таким образом развратная государыня развратила свое государство » (11, 15-16). Речь шла о прошлом. Но что касается будущего, то Пушкин избегал каких бы то ни было пророчеств, оставаясь в границах «глубоких предположений», ясных ему из общего хода вещей. Ведь случай (как, скажем, вторжение Наполеона в Россию или, ранее, татаро-монгольское нашествие) способен изменить всю картину и соответственно-исторические перспективы. Вот почему Пушкин не мог быть создателем ни завершенной и прогнозирующей будущее исторической концепции, ни игнорирующей будущее и завершенной концепции национального характера. То и другое противоречило бы самой сути его трезво-реалистического взгляда.
Здесь, как это вообще было свойственно его гению, фундаментальные вопросы (судьбы народа, народного характера) Пушкин решает на той глубине, которая имеет дело с принципами: неизвестно, каким будет ход вещей тогда-то и тогда-то, но безусловно он будет зависеть от соотношения социально-политических сил внутри государства и насущных требований народной жизни; неизвестно, какие изменения, положительные или отрицательные, может претерпеть со временем народный характер, но безусловно они будут зависеть от изменившихся обстоятельств; неизвестно, как эти требования и этот характер повлияют, в свою очередь, на исторический процесс, но ясно заранее, что они это сделают непременно. Любая конкретизация всех этих взаимосвязанных, взаимообусловленных моментов, кому бы она ни принадлежала, на любом', этапе народной жизни сейчас и в будущем окажется, по мысли Пушкина, справедливой настолько, насколько будут учтены и правильно применены эти общие принципы. Сам Пушкин ими и руководствовался в своих «глубоких предположениях».
К решению тех же фундаментальных вопросов Гоголь шел иначе. И этот факт, несмотря на важные пункты сближения, то и дело разводил в стороны обоих художников. В результате одни и те же понятия наполнялись там и тут разным смыслом. Б. В. Томашевский в свое время точно заметил: «Судьбы проблемы народности в России обычно... ставили в прямую зависимость от идей Гердера. Если это и справедливо по отношению к некоторым современникам Пушкина, то для него самого мы должны искать иную генеалогию проблемы. Идеи Гердера были чужды Пушкину...» [17]. Но как раз эти идеи (более, чем любые другие) были близки Гоголю (ср. его статью «ІПлецер, Миллер и Гердер», вошедшую в сборник «Арабески») [18].
В их основе лежала мысль о всеобщей аналогии, согласно которой жизнь человека, народа, человечества повинуется одним и тем же -законам биологического организма. Отношения между человеком и народом, народом и человечеством - отношения части к более сложному и более значимому целому. Многообразие индивидуальностей внутри народного организма и многообразие народов внутри органического единства всего человечества определяется оригинальностью духовных субстанций, животворящих и человека, и нацию и проявляющихся в особом складе их характера. «Все, что ни является в истории, - писал Гоголь в статье «О преподавании всеобщей истории» («Арабески »), - народы, события - должны быть непременно живы... чтоб каждый народ, каждое государство сохраняли свой мир, свои краски, чтобы народ со всеми своими подвигами и влиянием на мир проносился ярко, в таком же точно виде и костюме, в каком был он в минувшие времена. Для того нужно собрать не многие черты, но такие, которые бы высказывали много, черты самые оригинальные, самые резкие, какие только имел изображаемый народ» [19].
Таким образом, если у Пушкина обращение к истории означало изучение скрытых пружин исторического процесса и национальный характер его интересовал постольку, поскольку этот процесс всегда протекает в национальных формах, то обращение к истории у Гоголя означало изучение именно национального характера, причем в отличительных его чертах, резко выделяющих народ среди других народов и резко выражающих природные свойства его души. В прошлом Гоголь стремился разглядеть исконные, незамутненные никакими позднейшими привнесениями стихии народного бытия, возникающие из глубины первозданной гармонии между человеком и органическими условиями его жизни, почвой, на которой он рожден и с которой связан корнями: «География должна разгадать многое, без нее неизъяснимое в истории. Она должна показать, как положение земли имело влияние на целые нации; как оно дало особенный характер им; как часто гора, вечная граница, взгроможденная природою, дала другое направление событиям, изменила вид мира, преградив великое разлитие опустошительного народа или заключивши в неприступной своей крепости народ малочисленный; как это могучее положение земли дало одному народу всю деятельность жизни, между тем как другой осудило на неподвижность: каким образом оно имело влияние на нравы, обычаи, правление, законы... » [20]. Характер народа здесь не что иное, как воплощение творческого «духа земли» [21], действующего во всех естественных проявлениях народной жизни и лишь в них и благодаря им находящего неповторимый вид, и мысль, и образ.
То, что у Пушкина было конкретной формой и следствием хода вещей (особенности национального характера), у Гоголя, напротив, имело смысл побудительной причины и двигательной силы исторического процесса. Вот почему, добросовестно исследуя прошлое, Пушкин опирался в первую очередь на документы и летописи (ведь главными были события и их связь) [22], тогда как Гоголь старался вникнуть в дух народа, и документированная канва событий, скупое изложение фактов, наивное летописное морализирование были менее плодотворны для его размышлений, чем произведения народного творчества. «Я не распространяюсь о важности народных песен, - писал он в статье «О малороссийских песнях» («Арабески»). - Это народная история, живая, яркая, исполненная красок, истины, обнажающая всю жизнь народа... Они - надгробный памятник былого, более нежели надгробный памятник: камень с красноречивым рельефом, с исторической надписью - ничто против этой живой, говорящей, звучащей о прошедшем летописи... Историк не должен искать в них показания дня и числа битвы или точного объяснения места, верной реляции: в этом отношении немногие песий помогут ему. Но когда он захочет узнать верный быт, стихии характера, все изгибы и оттенки чувств, волнений, страданий, веселий изображаемого народа, когда захочет выпытать дух минувшего века, общий характер всего целого и порознь каждого частного, тогда он будет удовлетворен вполне; история народа разоблачится перед ним в ясном величии» [23].
При таком подходе к историческому материалу Гоголя естественно привлекали как раз те эпохи, в которых, на его взгляд, ясно сказался не столько дух века, сколько дух нации (бурные XVI-XVII столетия, беспрерывные столкновения русской окраины с воинственными соседями, жизнь и быт ввиду постоянной угрозы смерти). Рисуя прошлое, Гоголь не смущался неточностью хронологических сближений: день и число битвы, верная реляция не входили в его планы, поскольку стихии национального характера заявляли о себе в каждом событии народной истории, когда бы оно ни происходило, и ни в одном - с исчерпывающей полнотой (ср. «Тарас Бульба»). Отсюда и возникала необходимость сближений.
Но отсюда же следовало и отсутствие принципиальной разницы между прошлым, сохраненным в какой-нибудь песне, были, предании и т. д., и настоящим, где эта песня и предание живут полнокровной жизнью, по-прежнему передавая «все изгибы и оттенки чувств» и все «стихии» народного «характера». Ведь народ удерживает в памяти только то, что отвечает его насущным потребностям и жизненно важным духовным запросам. На общей фольклорной и этнографической основе, одинаково важной и для прошлого, и для настоящего, покоится внутренняя связь «Тараса Бульбы» и «Вечеров...».
Разумеется, при такой трактовке прошлого, изображающей характер и дух нации и допускающей возможность то менее, то более далеких сближений, всегда остается место романтическому произволу. Все дело в том, насколько художник владеет фольклорно-этнографическим материалом, насколько существенные черты он выбирает из многих разнородных и часто противоречивых данных, насколько в правильные соотношения они у него встают. Иначе говоря, насколько художник оказывается ученым исследователем, а не любителем фольклорно-этнографической экзотики, насколько неподкупно-объективен его взгляд. Но Гоголь безусловно стремился к объективности.
Что касается Пушкина, то он не отступал от хронологии, старался держаться точного изложения фактов [24], а в прошлом его привлекали эпохи глубоких общественных сдвигов и намечающихся предпосылок уже обнаружившегося в настоящем или вероятного в будущем хода вещей (Смутное время, время Петра I, крестьянские войны). Однако любая эпоха могла бы стать в принципе предметом его художественного исследования, так как своеобразие каждой из них предполагалось само собой.
Иначе у Гоголя. Стихии и особые черты национального характера должны были проявляться, конечно, то более, то менее ярко на всех этапах народной жизни, но, постигнутые и выраженные однажды, они переставали быть загадкой вообще. Исследовать и изображать разные эпохи одного исторического процесса - здесь значило бы повторяться. Ведь занимавший Гоголя предмет - природные силы и сформированный ими характер нации - в основе своей неизменен. Писатель представил его в двух ракурсах: в благополучии мирной идиллии («Вечера на хуторе близ Диканьки») и в тревогах и напряжении героической борьбы («Тарас Бульба»). И хотя «Вечера...» и «Тарас Бульба» изображают народ в разные моменты его исторического бытия, они рисуют одну и ту же духовную субстанцию, лишь подчеркивая (по принципу дополнительности и контраста) различные, ярко выраженные ее грани. Их демонстрируют персонажи, чья индивидуальная особенность - только выдвинутая вперед для наглядного обозрения и как бы увеличенная в своих размерах и яркости существенная особенность нации. Но каждая такая черта, будучи ведущей в характере отдельного персонажа, совсем не обязательно занимает то же место в духовной структуре народного организма. Значение персонажа в этом сложном единстве как раз и обусловлено местом героя, его ролью среди всех остальных и соответственно - более органичной или менее органичной связью с целым. Таков принцип гоголевской типизации и объективной оценки отдельных характеров.
Между крайностями героики и идиллии, войны и мира протекает жизнь нации, и, взятые вместе, они исчерпывают все возможности выражения национальной духовной субстанции. Как всякая субстанция, она в своих свойствах постоянна. Это устойчивая сущность любых исторических явлений, которые лишь фиксируют ее переменчиво зримые формы. Смена этих явлений в общем историческом процессе не представляла для Гоголя, в отличие от Пушкина, никакой загадки, потому что понятие хода вещей у него целиком совпадало с понятием органического роста и законосообразность исторического развития - с законосообразностью органических превращений. Каждый народ (и животворящие его духовные силы), как каждый организм, в своей естественной эволюции проходит одни и те же стадии: детства, юности, зрелого мужества, наконец, увядания. Эти стадии и обозначают периодизацию исторического процесса. Но в то время как один народ, миновав эпоху расцвета, уходит в тень, другой или другие, исполненные жизненных сил, являются на сцену мировой истории во всей самобытности своих стихий и неповторимых особенностей. Отдельное существование нации лишь звено единой цепи, начало которой теряется в темной глубине истории мира, а конец видится в светлых высотах грядущего совершенства. К нему сквозь муки и заблуждения стремится все человечество, уступая поле деятельности новым нациям, передающим по мере дряхления одна другой светоч прогресса. Только тот народ может претендовать на всемирное значение, чьи духовные силы л чьи деяния прямо служат общему совершенству («О преподавании всеобщей истории »). Россия пока не сказала своего слова во всемирной истории, которое было бы соразмерно ее природным стихиям и духовным возможностям: «...слава богу, мы еще не римляне и не на закате существования, но только на заре его!» [25].
Точно так же как причинно-следственная связь вещей и законосообразность исторического процесса не были для Гоголя загадкой, проблема случайности и необходимости, столь важная в размышлениях Пушкина, у Гоголя сама собой снималась. Все, что способствовало здоровому, полноценному проявлению духовных сил нации, было необходимым (как необходимо каждому органическому существу расти и развиваться) ; все, что этому препятствовало, было случайным. Первое было вместе с тем и нормой; второе - больной аномалией: vox naturae - vox Dei. Но на любом этапе своего исторического пути народ мог испытывать лишь эти два состояния: или свободного проявления своих свойств и духовных возможностей, или стеснения и подавленности, мешающих его естественному росту. И смысл любых исторических трансформаций здесь уводит в конце концов к двум крайностям: либо полнокровной жизни, либо ее оскудению, которые у Гоголя означают жизнь и оскудение души, поскольку именно она органически связывает и одухотворяет единое народное тело. Понятно, что всякое обособление, раздробленность, отрыв от целого и отщепенство, преждевременно поражающие живой организм, - уже свидетельство ненормальности, подлежащей безусловному осуждению. Только в этом случае, в случае нездоровья, социальной болезни, вставала перед Гоголем во всей серьезности проблема причин и следствий... не столько хода, сколько состояния вещей. Отсюда весь критический пафос гоголевского реализма с его глубоко моралистической основой. Ибо Гоголь анализировал и судил аномалии современной русской жизни с точки зрения жизнеутверждающих начал и здоровой нормы народного бытия, как он их увидел и показал в «Вечерах...» и «Тарасе Бульбе»: «...народ тогда только достигает своего счастия, когда сохраняет свято обычаи своей старины, свои простые правы и свою независимость» [26]. Это не было призывом пуститься вспять или удержать первобытную невинность патриархальных отношений. Ведь стихии и дух нации при всей неизменности своих свойств, отраженных в традиционных обычаях и нравах, предполагают непрерывное развитие, итог которого (прежде всего в России) Гоголю представлялся в виде идеала, по существу ничем не отличающегося от идеала христианского совершенства. Вне движения нет жизни. С другой стороны, далеко не все, что кажется движением, является им на самом деле. Возможна деятельность, имеющая только видимость жизни (ср. «Невский проспект»), возможна деятельность без всякого участия души и даже в ущерб ей (ср. «Мертвые души»).
Итак, народ как хранитель духовных зиждительных начал нации и история как длящаяся во времени возможность их реализации - вот что стояло в сознании Гоголя за теми понятиями, которые у него, как и у Пушкина, оказались в центре философско-эстетической программы. Несмотря на разницу конкретного содержания этих понятий, и там и тут народ был главным деятелем истории; и там и тут его жизненно важные требования, его благо решали судьбы нации; и там и тут эти убеждения влекли за собой выводы, открывавшие новые пути художественного осмысления мира. Они указывали объективные размеры, соотношения предметов и явлений (иерархию вещей) в этом мире и одновременно - объективную точку зрения, с позиций которой следует о них судить (иерархию ценностей, не зависящую ни от личных пристрастий, ни от официально признанных и узаконенных догм).
Народность и историзм у Гоголя, так же как и у Пушкина, легли в основание реалистической системы. Причем в логике мысли Пушкина упор делался на историзм; в логике мысли Гоголя - на народность, так как из двух взаимосвязанных понятий - история народа и народный характер - у Пушкина определяющим было первое (особенности национального характера в значительной степени - результат особенностей исторического процесса), у Гоголя - второе (особенности исторического процесса - результат свободных или подавленных, естественных или искаженных проявлений национального характера). Ср. в «Мертвых душах»: «И во всемирной летописи человечества много есть целых столетий, которые, казалось бы, вычеркнул и уничтожил как ненужные. Много совершилось в мире заблуждений, которых он, казалось, теперь не сделал и ребенок. Какие искривленные, глухие, узкие, непроходимые, заносящие далеко в сторону дороги избирало человечество, стремясь достигнуть вечной истины, тогда как перед ним весь, был открыт прямой путь, подобный пути, ведущему к великолепной храмине, назначенной царю в чертоги!.. Видит теперь все ясно текущее поколение, дивится заблуждениям, смеется над неразумием своих предков... и самонадеянно, гордо начинает ряд новых заблуждений, над которыми также потом посмеются потомки» [27].
Критическая направленность творчества Гоголя, продиктованная стремлением представить на всеобщий суд и посмеяние многообразные уклонения от нормы, вела писателя к новому роду типизации характеров и явлений. Если в «Вечерах...» и «Тарасе Бульбе» она служила, выявлению здоровых начал национальной жизни, то при анализе современного состояния вещей она призвана была демонстрировать различные социальные аномалии, мешающие нормальной жизнедеятельности общественного организма. Несоответствие того, что есть, тому, что должно бы быть, требовало, разумеется, большего внимания, чем любые положительные факты. Ведь только указав порок, можно было надеяться от него спастись. И чем более убедительно и красноречиво звучало обличение, тем больше было надежды.
Но каким бы беспощадным это обличение ни было, оно в данном случае отнюдь не исключало самых утешительных пророчеств. В конце концов критика здесь имела дело пусть с распространенной, пусть даже с укоренившейся, но случайностью, тогда как пророчества - с тем, что казалось необходимым - с природными стихиями жизни нации,. с естественными запросами ее души. Резкое отрицание пошлой действительности и восторженные восклицания о будущем лишь по видимости противоречили друг другу, ставя в тупик читателя. Это противоречие в свое время отметил Белинский [28]; позднее у Достоевского оно послужило поводом для иронических рассуждений в обвинительной речи прокурора («Братья Карамазовы»): «Великий писатель предшествовавшей эпохи, в финале величайшего из произведений своих, олицетворяя Россию в виде скачущей к неведомой цели удалой русской тройки, восклицает: "Ах, тройка, птица тройка, кто тебя выдумал!" - и в гордом восторге прибавляет, что перед скачущей сломя голову тройкой почтительно сторонятся все народы. Так, господа, это пусть, пусть сторонятся, почтительно или нет, но, на мой грешный взгляд, гениальный художник закончил так или в припадке младенчески невинного прекрасномыслия, или просто боясь тогдашней цензуры. Ибо если в его тройку впрячь его же героев, Собакевичей, Ноздревых и Чичиковых, то кого бы ни посадить ямщиком, ни до чего путного на таких конях не доедешь!..» [29]. И тем не менее в той внутренней связи идей, которая у Гоголя имела смысл мировоззренческих и художественных посылок, одно не просто не исключало, но обусловливало другое: точно так же, как без критики текущей действительности не было бы пророчеств, без уверенности в их справедливости не было бы и критики. Предусмотренная моралистическим заданием как самое действенное средство для скорейшего торжества конечных идеалов, эта критика стала неотъемлемой чертой гоголевского реализма. Но характерно: с высоты исповедуемых художником идеалов, с высоты его морализирующей мысли целые столетия могли казаться более или менее «ненужными» в общем движении, а избранные человечеством пути сплошь и рядом кривыми, темными путями заблуждений. Однако странности тут нет. Такова логика органического подхода к истории, уподобляющего народ и все человечество отдельному человеку: нравственная ответственность личности здесь переносится на народ и народы; следовательно, моральная оценка, применимая к части, здесь применима также и к целому.
Для Пушкина не существовало и не могло существовать вопроса о «нужных» и «ненужных» веках, о заблуждениях и ложных дорогах длиною в целые столетия. Оценка с точки зрения нравственной пользы (нужно - не нужно) и нравственной истины или лжи, оправданная по отношению к конкретным людям, их словам и поступкам, не приложима, по убеждению Пушкина, к историческому процессу. В частности, потому, что она предполагает отвлечение от времени и места и абсолютизацию некоторых нравственных нужд и истин в ущерб всем прочим. Но такая абсолютизация неправомерна, даже если иметь в виду только нравственную сторону вещей: «Каким образом растолкуете вы мирному алеуту поединок двух французских офицеров? Щекотливость их покажется ему чрезвычайно странною, и он чуть ли не будет прав» (11, 97).
Протекшие и текущие века не знают более важных нужд, чем те. которые заключены в их собственной реальной истории, и более важной истины, чем та, которая их выражает. Нужда и истина любого этапа исторического процесса относительны, они зависят от времени точно так же, как и от места, и признаются или отрицаются реальным ходом вещей. Все хорошо в свое время и на своем месте. И даже то, что благодетельно в каком-либо отношении, не обязательно благодетельно и в другом. Например, последовательное унижение старинного русского дворянства, начиная с правления Иоаннов (11, 127), было безусловно положительным для простого народа, но оно исподволь готовило ту «страшную стихию мятежей», которой «нет и в Европе» (12, 335). Поэтому не существует единой и только одной нравственной мерки для всех исторических событий и всех эпох.
История и отдельных народов, и человечества не подчинена закону непрерывного морального совершенствования. Завоевания в одних областях не предполагают завоеваний во всех прочих. Поэтому наряду с нравственными достижениями возможны и нравственные утраты. Кассий и Брут - выразители традиционной римской доблести, республиканских достоинств - не удержали в прежнем русле хода вещей, который споспешествовал Цезарю - «честолюбивому возмутителю» коренных постановлений отечества» (11, 46). Как раз потому, что не всегда нравственная доблесть соединяется с «силою обстоятельств» (11, 43).
Моральный фактор - не единственный фактор среди тех, которые действуют в истории. Это не значит, что его позволительно сбросить со счета. Совсем нет. Движениями людей руководят разные побуждения, и нравственные представления здесь играют немалую роль. Но эти представления, как и другие, подвижны. Брут не выиграл дела не потому, что явился «защитником и мстителем коренных постановлений отечества », а потому, что в глазах большинства они утратили этот смысл и уже не выражали общего мнения. Иначе говоря, Брут сражался за благородные идеи, которые потеряли значение реальной силы.
Далее. История вообще не всегда идет вперед. Она знает и попятные движения. Ср. заключение плана статьи о цивилизации (1833-й или 1834 год): «Du mouvement rétrograde». Следовательно, вместо того, чтобы оценивать историю с точки зрения абсолютных истин, гораздо важнее ее понять. По убеждению Пушкина, история нуждается не в моральной оценке, а в правильном объяснении. Направление, в котором двигалась мысль Пушкина, судя по этому краткому наброску, очевидно:
«1. De la civilisation.
De la division des classes.
De l'esclavage...»
(т. е. «О цивилизации. О разделении на классы. О рабстве...» -12, 209). Характеристику эпох, объединенных понятием цивилизации, Пушкин предполагал начать с рассуждения об общественных классах, сменяющих друг друга в известной последовательности (сначала речь должна идти о рабстве). Этот момент выдвинут на первый план в сравнении с другими социальными явлениями исследуемого времени:
«2. De la religion.
Du militaire et du civil.
De l'espionnage.
De l'esclavage et de la liberté (comme balance).
De la censure.
Du théatre.
Des écrivains.
De l'exil...».
(т. е. религия; военные и гражданские формы социальной организации; шпионаж как способ тайного контроля власти над состоянием умов и всеми сферами государственной жизни; неволя и свобода во взаимной связи, в виде баланса; цензура, явно указывающая пределы политической и нравственной свободы или несвободы граждан; театр - наиболее массовая и действенная область искусства; писатели - интеллектуальная сила общества; ссылка как охранительная мера, оберегающая граждан от «соблазнительных» примеров и «соблазнительных» идей - свидетельство того, что даже тогда, когда они принадлежат одному, они потенциально опасны для многих -12, 209). Итак, имущественные и правовые отношения классов, религиозные и светские институты, консервативно-охранительная роль власти, с одной стороны, а с другой - возникающие в обществе идеи, которые могут касаться установленного порядка и в целом, и в отдельных аспектах и так или иначе отражаться в чувствах и сознании людей. Взаимодействие этих моментов определяет жизнь цивилизованных наций.
Пушкин не случайно выделил «сословие» писателей: «Писатели во всех странах мира суть класс самый малочисленный изо всего народонаселения. Очевидно, что аристокрация самая мощная, самая опасная - есть аристокрация людей, которые на целые поколения, на целые столетия налагают свой образ мыслей, свои страсти, свои предрассудки. Что значит аристокрация породы и богатства в сравнении с аристокрацией пишущих талантов? Никакое богатство не может перекупить влияние обнародованной мысли. Никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушительного действия типографического снаряда » (11, 264). Любое недовольство, любые требования, нацеленные на изменение социальных отношений и рано или поздно заставляющие их меняться, непременно находят выражение в идеях. Они непосредственно влияют на ход вещей. Но только тогда, когда приобретают общественную силу. Ибо народ не поднимается на защиту чьих бы то ни было интересов, если видит всю их личную ограниченность. Ср. сказанное в «Борисе Годунове» о князе Курбском:
 
Великий ум! муж битвы и совета!
Но с той поры, когда являлся он,
Своих обид ожесточенный мститель,
С литовцами под ветхий город Ольгин,
Молва об нем умолкла.
(7, 52)
 
Именно поэтому нужды отдельных людей и социальных группировок, имеющие частный характер, обычно выступают под флагом общего блага и облекаются в форму требования безусловной и всеми признанной справедливости. Ср. поведение самозванца, бояр, Басманова:
 
Что делать мне? Ужели буду ждать,
Чтоб и меня бунтовщики связали
И выдали Отрепьеву? Не лучше ль
Предупредить разрыв потока бурный
И самому...
Но мне ли, мне ль, любимцу государя...
Но смерть... но власть... но бедствия народны...
(7, 94)
 
Затем один из бояр:
 
Московские граждане...
Димитрий к вам идет с любовью, с миром.
В угоду ли семейству Годуновых
Подымете вы руку на царя
Законного, на внука Мономаха?
Народ.
Вестимо, нет.
(7, 95)
 
Одушевляющая народ идея общего блага и справедливости (здесь в виде издревле установленного, санкционированного религией закона) на время склоняет в пользу самозванца ход вещей.
Но что значит эта идея? Пушкин обдуманно подчеркнул в ней связь побудительных мотивов, направляющих развитие событий: для народа нет общего блага, не освященного представлением о высшей справедливости (отсюда недовольство Годуновым), и нет высшей справедливости, никак не пекущейся об общем благе (отсюда все надежды на самозванца). Таким образом, хотя народ (в отличие от отдельных людей, которые могут быть движимы какой угодно - и самой корыстной, и самой самоотверженной - страстью) в первую очередь озабочен -житейскими нуждами, общей реальной невзгодой («опала, казнь, бесчестие, налоги, и труд, и глад» - 7, 96), их тяжесть или ее устранение всегда увязываются в его сознании с мыслью о торжестве либо нравственного беззакония, либо нравственной правды. Иначе говоря, понятие общего блага, каким бы конкретным содержанием оно ни наполнялось, в любом случае включает нравственный момент и предполагает удовлетворение нравственных запросов. В самом деле, даже сугубо материальная нехватка (нищета, бедность) всегда влечет за собой несвободу, ущерб личному достоинству. С другой стороны, возможно ущемление личного достоинства без всякого материального ущерба и без всякой связи с общим благом. Ср. слова Пушкина в набросках «Опровержения на критики»: «Безнравственное сочинение есть то, коего целию или действием бывает потрясение правил, на коих основано счастие общественное или человеческое достоинство» (1.1, 157). Следовательно, существуют нравственные нужды, не зависящие от общего блага, но нет общего блага, не зависящего от нравственных нужд. Именно поэтому с равным основанием можно сказать, что народ в своих действиях руководствуется какой-нибудь ближайшей насущной заботой и что он руководствуется высоким нравственным убеждением. Однако это убеждение выражается не идеей спасения души, всегда увлекающей единицы, а идеей социальной справедливости, наделенной самым высоким авторитетом и действительно важной для всех.
Чем больше притеснение, тем больше жажда свободы, пока наконец какое-нибудь имя мертвого, невинно пострадавшего младенца, став символом и последней степени угнетения, и наглой силы неправедной, антихристовой власти, не сметает с трона живых.
Время и развитие событий показывают, насколько чаяния народа воплощаются в новой реальности. Ср. заключение «Бориса Годунова»:
 
Мосальский.
Народ! Мария Годунова и сын ее Феодор отравили себя ядом. Мы видели их мертвые трупы. (Народ в ужасе молчит.)
 
Народ молчит потому, что он обманут: вместо того чтобы быть верховным исполнителем собственной и вместе высшей воли, способствующей утверждению нравственной правды, он понимает, что оказался невольным соучастником нового преступления. Зло творится с помощью народа, но оно от этого не получает в его глазах никакого оправдания и не становится благом:
 
...Что ж вы молчите? кричите: да здравствует царь Димитрий Иванович!
Народ безмолвствует.
(7, 98)
 
Это безмолвие означает и несогласие народа быть игрушкой чьих-либо частных, враждебных богу и людям интересов, и обреченность нового правления. Это грозное предвестие грядущего возмущения. Народ наказывает узурпаторов, вводящих его в заблуждение и пользующихся плодами его деяний; и какую бы жалкую роль ни отводили ему всевозможные самозванцы, он рано или поздно обличает любое лицедейство и всегда возвращает себе право быть вершителем собственных судеб. Обманутый и осмеянный в своих надеждах, народ смеется над обманщиками сам. Ср. слова самозванца:
 
Мне снилося, что лестница крутая
Меня вела на башню; с высоты
Мне виделась Москва, что муравейник;
Внизу народ на площади кипел
И на меня указывал со смехом,
И стыдно мне и страшно становилось -
И, падая стремглав, я пробуждался...
(7. 19)
 
Так сквозь все сторонние и попятные движения, истинный смысл которых корректируется в ходе вещей, история стремится вперед, неуклонно направляемая изменяющимися требованиями общественного блага и изменяющимися, но всегда одобряемыми народом представлениями о справедливости. Ср., например: «Не может быть, чтобы людям со временем не стала ясна смешная жестокость войны, так же, как ни стало ясно рабство, королевская власть и т. п...» (подлинник по-французски - 12, 189).
Разумеется, понятие справедливости, в отличие от других, не связанных с нравственностью понятий, довольно устойчиво. Оно обусловлено традиционными верованиями, обычаями, преданиями - всем комплексом писаных и неписаных норм общей жизни. Из них-то и складывается в сознании народа представление о правде, противостоящей злу, греху и нравственному безобразию. Не будучи осуществленной в реальной действительности, она, эта правда, становится для народа идеалом, который служит критерием оценки настоящего и воплощение которого народ всегда чает в будущем. Таким образом, если поступками отдельных людей могут руководить и не руководить нравственные побуждения (ср.: Брут и Цезарь), то движениями народа они руководят непременно. Но когда народ не уверен в своей правоте, он бездействует. Обычно к выгоде немногих и к своему несчастью.
Народ воспитывается собственным историческим опытов. Дело писателей заключается в том, чтобы облегчить этот тяжелый опыт, предупредив возможные издержки исторического процесса глубоким анализом настоящего, тех социальных его тенденций, которые пробивают себе дорогу уя^е теперь и могут стать реальной силой в ближайшем или более отдаленном будущем. Ведь не все эти тенденции, выступающие, как обычно, под лозунгом общего блага и справедливости, действительно отражают народные требования и соответствуют народным идеалам.
Понятно, почему с конца 1820-х годов внимание Пушкин так настойчиво привлекала не только русская история, но и история Западной Европы. Начиная с эпохи Петра I и позднее, когда Россия вследствие наполеоновских войн была вовлечена в круговорот европейских событий, она вступила в новый фазис существования. «По смерти Петра I, - писал Пушкин в заметках по русской истории XVIII века, - движение, переданное сильным человеком, все еще продолжалось... Связи древнего порядка вещей были прерваны навеки; воспоминания старины мало-помалу исчезали» (11, 14). Завершился период более или. менее обособленного развития, и восточнославянское государство явилось на европейскую сцену в качестве новой и мощной державы. Поражение Наполеона и влияние России на политическую ситуацию в Европе показали это со всей очевидностью:
 
Гроза двенадцатого года
Настала - кто тут нам помог?
Остервенение народа,
Барклай, зима иль русский бог?
Но бог помог - стал ропот ниже.
И скоро силою вещей
Мы очутилися в Париже,
А русский царь главой царей.
(6, 522)
 
С этого момента проблемы настоящего и будущего России не могли рассматриваться иначе, как в контексте общеевропейских проблем. Пушкин это ясно сознавал. Отсюда вся особенность его европеизма - важнейшей черты создаваемой им литературы. В отличие от многих образованных людей его поколения и даже тех, кто шел на смену, Пушкин не ограничивался стремлением достигнуть высокого уровня, «европейского достоинства» художественных творений - одной лишь внешней стороной дела. Она разумелась сама собой [30]. Гораздо важнее было другое. Европейский характер русской литературы Пушкин понимал как необходимость, как задачу времени, как обязательное условие искусства, которое хотело бы оставаться на почве реальной действительности. И точно так же, как, обдумывая новейшую русскую историю, Пушкин начинал с Великой французской революции (ее причин и ее последствий, поколебавших вековые социальные опоры монархии и самый принцип монархического правления), точно так же, обдумывая новейшую русскую литературу, он отправлялся от истории европейских литератур: «В начале 18-го столетия французская литература обладала Европою. Она должна была иметь и на Россию долгое и решительное влияние. Прежде всего надлежит нам ее исследовать» (11, 269). Далее Пушкин дает беглый очерк французской литературы до Великой революции, делает несколько замечаний об Англии, Германии, Италии и переходит к России (наброски неоконченной статьи 1834 года).
Таким образом, европейскому этапу современной русской жизни должна была соответствовать европейская по своим размерам и значению русская литература. Отныне ее основание расширялось, далеко выходя за национальные границы, и включало в качестве собственной предыстории историю ведущих литератур Европы. Новейшее русское просвещение могло себе это позволить с полным правом. «Долго Россия оставалась чуждою Европе, - писал Пушкин в той же неоконченной статье. - Приняв свет христианства от Византии, она не участвовала ни в политических переворотах, ни в умственной деятельности римско-кафолического мира. Великая эпоха возрождения не имела на нее никакого влияния...» Тем не менее Восточная Европа внесла свой и немалый, вклад в развитие западноевропейских стран: «России определено было высокое предназначение... Ее необозримые равнины поглотили силу монголов и остановили их нашествие на самом краю Европы... Образующееся просвещение было спасено растерзанной и издыхающей Россией» (11, 268). Позднее, в письме П. Я. Чаадаеву от 19 октября 1836 года (подлинник по-французски), Пушкин повторил эту мысль: «Это Россия, это ее необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням, и христианская цивилизация была спасена... так что нашим мученичеством энергичное развитие католической Европы было избавлено от всяких помех» (16, 171). Но теперь настала пора, когда Россия и могла, и должна была принять самое деятельное участие в умственной жизни Европы. Речь шла не столько о «европейском достоинстве» (совершенстве художественных произведений, по форме и оригинальному содержанию не уступающих произведениям западного искусства), сколько именно о полноправном участии творческого гения России в постановке и решении общих вопросов настоящего и будущего всей европейской цивилизации, которая с недавним появлением победоносной славянской страны на европейской сцене тоже утрачивала свою западную исключительность и отныне волей-неволей обнимала европейский Восток (ср. замысел статьи о цивилизации).
Вот почему так важно было вникнуть и во внутренние пружины европейского хода вещей, и в итоги европейского просвещения. Размышления Пушкина относительно этих итогов (в сравнении с живыми запросами, идущими из глубины реальной действительности) но были утешительными. В самой близкой ему области, в современной и передовой литературе Франции, Пушкин не видел идей, которые были бы в размер прежде всего ее собственному историческому опыту, недвусмысленно указавшему значение народа: «Мы не полагаем, чтобы нынешняя раздражительная, опрометчивая, бессвязная французская словесность была следствием политических волнений. В словесности французской совершилась своя революция, чуждая политическому перевороту, ниспровергшему старинную монархию Людовика XIV» (12, 70). Пушкина отталкивала «близорукая мелочность нынешних французских романистов» (19, 9) [31] и, главное, отсутствие положительных идей (идеалов), которые могли бы служить надежным ориентиром на трудных исторических путях европейского человечества: «Мелочная и ложная теория, утвержденная старинными риторами, будто бы польза есть условие и цель изящной словесности, сама собою уничтожилась. Почувствовали, что цель художества есть идеал, а не нравоучение. Но писатели французские поняли одну только половину истины неоспоримой (нравственная польза - не условие и не цель изящной словесности, - В. В.) и положили, что и нравственное безобразие может быть целью поэзии, т. е. идеалом! Прежние романисты представляли человеческую природу в какой-то жеманной напыщенности; награда добродетели и наказание порока было непременным условием всякого их вымысла: нынешние, напротив, любят выставлять порок всегда и везде торжествующим и в сердце человеческом обретают только две струны: эгоизм и тщеславие. Таковой поверхностный взгляд на природу человеческую обличает, конечно, мелкомыслие и вскоре так же будет смешон и приторен, как чопорность и торжественность романов Арно и г-жи Котен. Покамест он еще нов...» (12, 70).
Итак, эгоизм и тщеславие не единственные струны человеческого сердца, порок торжествует не всегда и не везде, т. е. он непременно чем-то обусловлен (известным временем, известным местом): следовательно, он не может выражать исчерпывающего знания о человеке, как не могла выражать этого знания и «торжествовавшая» прежде добродетель. В том и другом случае легко усматриваются притязания частности на некую всеобщность и предрассудка (устаревшего или новомодного) на значение истины. Но идеал («цель художества») не привязан ни к добродетели, ни тем более к пороку. Для Пушкина, писавшего эти строки в 1836 году, понятие идеала имеет прямое отношение к судьбоносным силам нации и к народной правде, которая, оставаясь на почве исторически сложившейся реальности, в то же время всегда указывает необходимые для общего блага ориентиры, поскольку общее благо - прежде всего народное благо. Вот почему, кстати сказать, его нельзя и «сочинять», его лишь следует правильно увидеть. В эту глубину вещей, по убеждению Пушкина, и должны устремиться поиски современной литературы, учитывающей революционный опыт новейшей европейской истории. Ибо только народные нужды и чаяния направляют вперед исторический процесс и только своекорыстная их подмена, воспользовавшись или общим легковерием, или общей неуверенностью, способна ему помешать (всегда, разумеется, за счет несчастья обойденных). Но отрицание, одно отрицание, не обеспечивает движению никакого успеха, оно лишь расчищает поле новым домогательствам отдельных лиц или стоящих над народом сословий. Ср.: «Средства, которыми совершается революция, недостаточны для ее закрепления» (подлинник по-французски - 12, 205). Точно так же не обеспечивает никакого успеха и одно сочувствие страдающему народу. И если Пушкин не ценил «словесность сатаническую», «словесность отчаяния» (12, 70), то, судя по всему, он не придавал большой цены (возможно, вообще никакой цены) тем восторженным заявлениям любви и сострадания трудящемуся большинству, которые в изобилии наполняли страницы западной (главным образом французской) печати: ведь сострадать можно с любой аристократической вершины. Да, кроме того, разве дело в любви? Дело в истинном, исторически обоснованном знании. Но кто же, выйдя за пределы самых очевидных фактов и публицистически-красноречивой декламации, это знание народа обнаружил? Кто предпринял труд его изучить? Между тем филантропическая деятельность без знания народа, т. е. без должного уважения к нему, может кончиться (и обязательно кончится) примерно так, как об этом рассказал Пушкин в одной из глав «Путешествия из Москвы в Петербург», - погибелью «филантропа» и горшей для народа мукой (11, 267).
Как бы то ни было, Пушкин не видел в современной ему западной литературе принципиально важных, принципиально новых идей, отвечающих духу и смыслу революционной эпохи. И конечно, далеко не случайно у него мелькнула мысль: «Освобождение Европы придет из России, потому что только там совершенно не существует предрассудка аристократии. В других странах верят в аристократию, одни презирая ее, другие ненавидя, третьи из выгоды, тщеславия и т. д. В России ничего подобного. В нее не верят» (подлинник по-французски - 12,207). Как бы ни толковать здесь понятие аристократии (будь это аристократия породы, или богатства, или таланта; скорее - всех их вместе), оно в любом случае означает замкнутую обособленность, противопоставление части целому, противопоставление интересов и верований немногих интересам и верованиям большинства. Но всякий кастовый интерес - корысть, и всякое кастовое верование и верование в касту - предрассудок. Под освобождением здесь следует понимать освобождение именно от аристократии, какой бы она ни была, следовательно - от любых предрассудков породы, богатства, таланта и от любых корыстных интересов в пользу интересов народа и его идеалов. Этим путем и пошла реалистическая русская литература, тем более приближаясь к народу, чем более она приближалась (сознательно или бессознательно) к гению великого поэта. Народность и историзм стали общим и отличительным принципом русского реализма.
Западное реалистическое искусство (прежде всего во Франции, культурное влияние которой на европейские страны и в середине XIX века было самым мощным) явилось позднее и строилось на ином основании. Опорой внеличному, объективному способу изображения человека и общества тут служили выводы естественных наук и философского позитивизма. В 1842 году в предисловии к «Человеческой комедии » Бальзак писал, что «живое существо - это основа, получающая свою внешнюю форму, или, говоря точнее, отличительные признаки своей формы, в той среде, где ему назначено развиваться. . . общество создает из человека, соответственно среде, где он действует, столько же разнообразных видов, сколько их существует в животном мире» [32]. Отсюда уподобление метода художественного исследования научным методам натуралистов. Прямым следствием такого рода установки и было позднейшее появление натурализма, не привившегося на русской почве, хотя русская публика относилась к произведениям Золя с больше т интересом и «Жерминаль», например, печатался в России раньше, чем во Франции (1884, французское издание - 1885).
Принцип Бальзака предполагал научно выверенное описание, по возможности полную классификацию человеческих типов внутри единой общественной структуры (вроде известной классификации растений внутри единого растительного царства К. Линнея). В результате - замысел «Человеческой комедии», этой грандиозной картины современного общества, где должны быть исчислены и воспроизведены все типичные его явления и все типичные его персонажи. Сложные взаимоотношения личности с окружающей ее средой и влияние той или иной среды на эту личность - вот предмет художественного изучения Бальзака. При таком подходе ни одна из сфер человеческого обитания не заслуживает большего внимания, чем другая, и ни один социальный тип - большего предпочтения, чем другой. Ведь странно было бы выделять определенные виды животного или растительного царства среди остальных, когда задача заключалась в том, чтобы правильно описать и классифицировать их все. «Охват действительности, который он (Бальзак, - В. В.) предпринял, - писала Ж. Санд, - требовал от него еще много лет работы, поэтому он еще далеко не полон. Но и таков, каков есть, он включает в себя столько ракурсов, что вы каждый раз видите целый мир с той точки, с которой он вам его показывает» [33]. Однако с какой бы «точки» Бальзак ни показывал социальный мир, он никогда не делал этого с точки зрения исторических судеб народа и его идеалов. Французский «физиологический» очерк, фельетон, распространившиеся в 1840-е годы, служили той же цели социальной типизации людей и явлений. Они оказали, как известно, сильнейшее воздействие на литературу нашей натуральной школы. Но крупнейшие русские реалисты, усвоив и эти уроки, двигались, благодаря Пушкину и Гоголю, своей, особой дорогой.
 

Примечания

1. Белинский В. Г. Полн. собр. соч. М., 1953, т. 1, с. 306

2. Там же, 1954, т. 5, с. 565.

3. Там же, 1955, т. 9, с. 229.

4. Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч. М., 1947, т. 3, с. 19.

5. В известной статье 1858 года «О степени участия народности в развитии русской литературы» Добролюбов повторил ту же мысль (см.: Добролюбов Н. А. Собр. соч.: В 9-ти т. М.; Л., 1962, т. 2, с. 259-261).

6. Сочинения Аполлона Григорьева. СПб., 1876, т. 1, с. 253.

7. По выражению Достоевского (см.: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30-ти т. Л., 1984, т. 26, с. 114).

8. Там же, с. 145.

9. «Движение Пушкина к реализму определилось уже в первой половине 1820-х годов. Первым законченным произведением Пушкина, воплотившим добытый им... реалистический художественный метод, был "Борис Годунов"» (Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957, с. 8).

10. Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30-ти т., т. 26, с.

11. Пушкин. Полн. собр. соч. [М.; Л.], 1949, т. 12, с. 305-306. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием тома и страницы.

12. Об этом см.: Томашевский Б. В. Пушкин: Кн. 2. Материалы к монографии (1824-1837). М.; Л., 1961, с. 160-162.

13. Ср.: Томашевский Б. В. Пушкин, кн. 2, с. 140. Цитируя слова Пушкина «Человек и народ. Судьба человеческая, судьба народная...», Б. В. Томашевский толкует их в плане контраста: «Это противопоставление двух начал - судьбы человеческой и судьбы народной - и параллельно им двух систем театра - придворной системы Расина и народной системы Шекспира...» (там же, с. 139-140). Такое толкование неубедительно. В записи Пушкина речь идет не о системах театра, а о сути трагедии. Пушкин не противопоставляет, а сопоставляет отдельную личность и народ; судьба человеческая здесь выступает на фоне и по отношению к судьбе народной. Точнее, на наш взгляд, в данном случае понимает Пушкина Г. А. Гуковский (см.: Гуковский Г. А. Указ. соч., с. 15-16).

14. Бонди С. О Пушкине: Статьи и исследования. М., 1978, с. 8.

15. Эту мысль, противопоставив Пушкина Шекспиру, ясно сформулировал и подробно развил Б. М. Энгельгардт (см.: Энгельгардт Б. Историзм Пушкина. - В кн.: Пушкинист: Историко-литературный сборник / Под ред. проф. С. А. Венгерова. Пг., 1916, т. 2, с. 51 и сл.). С ней согласился, внеся свои дополнения, Г. О. Винокур в комментарии к «Борису Годунову» (см.: Пушкин. Полн. собр. соч. Л., 1935, т. 7, с. 488 и сл.). В дальнейшем ее поддержал Г. А. Гуковский, опираясь на наблюдения, касающиеся композиции пушкинской драмы (см.: Гуковский Г. А. Указ. соч., с. 16 и ел.). Возражения по поводу этой традиционной точки зрения, высказанные недавно Е. Н. Купреяновой, не представляются хорошо обоснованными (см. в кн.: История русской литературы: В 4-х т. Л., 1981, т. 2, с. 276 и сл.).

16. Томашевский Б. В. Пушкин, кн. 2, с. 154.

17. Там же, с. 107.

18. Об этом см.: Самышкина А. В. Философско-исторические истоки творческого метода Н. В. Гоголя. - Русская литература, 1976, № 2, с. 50-53; Купреянова Е. Н. Н. В. Гоголь. - В кн.: История русской литературы: В 4-х т., т. 2, с. 544 и др.

19. Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. [Л.], 1952, т. 8, с. 27.

20. Там же, с. 27-28.

21. Ср. позднее, в «Выбранных местах из переписки с друзьями»: «Да может ли быть иначе при виде этого вихря возникших запутанностей... при виде повсеместного помраченья и всеобщего уклоненья всех от духа земли своей...» (там же, с. 361).

22. Даже в «Истории...» Карамзина Пушкин отметил как положительную черту простодушие летописного рассказа: «Карамзин есть первый наш историк и последний летописец. Своею критикой он принадлежит истории, простодушием и апоффегмами хронике... Нравственные его размышления, своею иноческою простотою, дают его повествованию всю неизъяснимую прелесть древней летописи. Он их употреблял как краски, но не полагал в них никакой существенной важности» <11, 120).

23. Гоголь Н. В. Полн. собр. соч., т. 8, с. 90-91.

24. Здесь, как и всюду в этом сопоставлении, речь идет о Пушкине-peaлисте.

25. Гоголь Н. В. Полн. собр. соч., т. 8, с. 183.

26. Там же, с. 87. Ср. также «Ал-Мамун. Историческая характеристика» («Арабески»).

27. Там же, 1951, т. 6, с. 210-211.

28. См. его статью «Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя "Мертвые души"» (в кн.: Белинский В. Г. Полн. собр. соч., 1955, т. 6, с. 417-418, 420, 425).

29. Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30-ти т., 1976, т. 15, с. 125

30. Вот почему слова И. В. Киреевского в его «Обозрении русской словесности 1829 года», имеющие в виду прежде всего эту сторону и говорящие о том, что за редким исключением нам нечем гордиться перед Европой, что у нас еще пет словесности, заставили Пушкина улыбнуться: «... заметим г-ну Киреевскому, что там, где двадцатитрехлетний критик мог написать столь занимательное, столь красноречивое "Обозрение словесности", там есть словесность - и время зрелости оной уже недалеко» (И, 109).

31. По мнению Б. В. Томашевского, «ближайшим образом» здесь имелся в виду Бальзак. См. комментарий в Малом академическом издании: Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10-ти т. 4-е изд. Л., 1978, т. 7, с. 495.

32. Бальзак О. Собр. соч.: В 15-ти т. М., 1951, т. 1, с. 2.

33. Санд Ж. Собр. соч.: В 9-ти т. Л., 1974, т. 8, с. 668.